
Всякая новая идея программы Бродячего университета возникает спонтанно, а программа появляется мучительно долго. Так было и с сюжетом морского практикума летом 2026 — в диких бухтах и маринах по пути нашего следования. Ну а теперь — немного строк без иронии об идее, возникшей спонтанно на гималайских тропах однажды.
Поразмышляем о том, как возникают, проходят, исчезают и забываются, а после внезапно возникают в коллективной университетской памяти короткие эпизоды приятных совместных встреч. Исток у этих эпизодов, как водится, сокрыт задолго до начала, и разглядеть его удаётся не раньше, чем эпизод успеет забыться и вернуться.
Несколько слов об истоке — чужой истории и одном всего слове.
В 2016 году я наблюдала за сюжетом Бункера Роя (Sanjit Bunker Roy, Barefoot College, колледж босоногих), человека, долгие годы занятого тем, что он ставил под сомнение незыблемую связь «диплом — профессионализм», разыскивая ей альтернативы: навыки и компетенции вместе с верой могут быть отличным подспорьем профессионализму. Его босоногий колледж в Тилонии учил людей, не умевших читать, собирать и чинить солнечные станции; журнал Time в 2010 году поместил Роя в сотню самых влиятельных людей Планеты, а Гарвардская школа бизнеса позже разглядит в колледже эталон социальной инновации, меняющей социальный порядок. Но занимало меня не это.
Занимало меня слово «босоногий». Оно возвращало меня в детство, к моей страсти к чтению и библиотекам — тогда я любила бродить босиком, — и оставалось со мной ещё долго после того, как сама история забылась. Так бывает со словами, которые чем-то неуловимым остаются близки нам надолго.
Спустя немало времени, на гималайской тропе, оно вернулось само. Босоногое зазвучало бродячим, а университет возник в пространстве бесчисленных разговоров, которые вёл Андрей Волков о насущном для него тогда. Словосочетание «бродячий университет» появилось буквально в пространстве тех, кто находил любую возможность собраться вместе по вечерам, в скромных хижинах после дней переходов по долинам Непала, чтобы размышлять об идеях в пространстве друг друга.
Мне казалось, что я просто продолжила мысль Роя в другом месте. У Роя нет диплома — у нас нет стен; и там и здесь отсутствует то, что принято считать обязательным условием.
Однако, конечно, теперь заметно, что подобие поверхностное, а разница существенная. Босоногие Роя стали таковыми по воле судьбы, будучи частью незыблемых социальных порядков, длящихся десятилетиями; бумаги, подтверждающей умение, им не выдали. Бродячие выбирают сами — аскезу, движение, отсутствие устойчивого места, сверхусилия физические и интеллектуальные. Нехватка и аскеза — не одно и то же отсутствие. Первая навязана, и одного усилия воли, даже огромного, чтобы её избыть, чаще всего недостаточно. Вторая — дело выбора. Общего у них лишь грамматическое «нет».
Более прочное общее нашлось в другом: ни у них, ни у нас нет того, кто зачисляет. Их не зачислили. Нас — некому. Вот эту мысль я тогда, сама того не заметив, одолжила у Роя вместе со словом, и вернуться за ней предстоит нескоро.
В тот вечер словосочетание ничего ещё не значило. Здесь мне вспоминается мысль философа языка Василия Налимова о том, что смысл рождается не в самом слове, а в той встрече, которую слово находит с готовностью услышавшего его. Значит, бродячий университет стал значить ровно столько, сколько принесли с собой те, кто расслышал в нём приглашение.
Минуло восемь лет.
О нас, слушателях университета, бродящих по разным странам и континентам, ещё не написали громко. Возможно, и потому, что никаких особых трансформаций устоявшихся социальных порядков мы не принесли. А возможно, и потому, что никто из нас особо не ставит перед собой таких задач. И это не скромная оговорка: Рой менял порядок между людьми, а Бродячий занят порядком внутри человека, и предъявить снаружи такую работу попросту нечем. Оттого у нас и нет иной бумаги, никакого архива и никакого места, кроме нашей памяти, и нет внешней инстанции, которая подтвердила бы, что всё это происходило с нами.
Строго говоря, одно такое место есть — грандиозный фотобанк Романа Б. Он-то и показывает разницу. Снимок хранит увиденное и хранит его сам по себе, ни в ком не нуждаясь. А то, что было прожито, хранится иначе.
Как это устроено, я поняла не сразу. Кто-нибудь произносит «а помните…» и называет пустяк: дождь, чью-то оговорку, порядок, в котором расселись. И день, давно, казалось бы, стёршийся, собирается заново — причём не в одной голове, а сразу в нескольких, и каждый достраивает свои образы по мотивам чужих слов. Выходит, эпизод всё это время хранился как будто разобранным на части и распределённым по людям, а целым существовал лишь в тот миг, когда кто-то решался начать. Так и выясняется, что забывание у нас не противоположность памяти, а её условие: вернуться может (а может и нет) только то, что успело уйти.
Воображаю на миг, сколько встреч людей друг с другом произошло за минувшие восемь лет — на тропах Лангтанга, на синайских склонах, в занскарской тишине, в эквадорских переходах, в регатах, в подводных погружениях, на палубах в тихих бухтах; сколько разговоров случилось, сколькими идеями обменялись, сколько напутствий давали и получали каждый из нас, сколько случилось объятий, сколько светилось улыбок, сколько звучало шуток и смеха.
Бродячим студентам не всегда удаётся найти стены, в которых пройдёт занятие; часто случалось, что не было и крыши, но было небо. Но то, что почти всегда удаётся разыскать, — собеседники, с которыми страстно хочется поиграть в игру, ставшую частью наших университетских дней.
Однажды я поймала себя на том, что помню не стены и не крыши, а именно вот это — как располагались люди, когда садились в круг; кто в тот вечер говорил тише обычного; чьё возражение или согласие заставило меня остановиться.
На час в день, на несколько часов в неделю мы буквально оказываемся в спонтанно порождённом для нас пространстве интеллектуальной близости — в играх. Игра каждого последующего дня не обещает повторения, оставляет неизвестным, с кем на этот раз мы окажемся вместе, и особенно — по какому поводу. Иногда мы огорчены идеями, о которых предстоит размышлять вместе, а иногда наоборот — захвачены и воодушевлены, ведь отстоять позицию, которая может оказаться не нашей, — один из лучших способов обнаружить границы собственной культуры мысли. Тут всё устроено как на ленте Мёбиуса: пройдя круг, возвращаешься в ту же точку другой стороной. Разбирая тезис — авторский, собственный или сокурсника, — мы обостряем нашу способность различить аргумент от метафоры и аналогии, уловив, где автор незаметно для себя выходит за границы применимости. Перебирая аргументы в круге, мы не допускаем перекрёстных реплик — и это, по меньшей мере, делает возможным то, что в обычных дискуссиях теряется первым: идею и слово Другого, то есть буквально каждого из нас.
Здесь мне пригодилось одно наблюдение Н. Бехтеревой. Она изучала резервы мозга в состояниях предельных, критических — у нас ничего критического не случается, разве что смена очерёдности игроков и составов команд. Итак: резерв обнаруживается не от старания, а лишь в задачах, которые прежним способом решить уже никак не удаётся. Чужая позиция в наших руках — как раз такая задача. Прежним способом её не решить, поскольку прежний способ и состоял в том, чтобы соглашаться с самими собой.
Долгое время мне казалось, что здесь уместен П. Слотердайк, который в первом томе «Сфер» отважно отстаивает идею о том, что весьма распространённому культурному мифу об автономии, об изолированном индивиде, обречённом на одиночество в познании себя и мира, противостоит совсем другое: наиболее естественным состоянием человека является изначальная пространственная связанность с другим. Наша жизнь начинается в состоянии неразрывного симбиоза, где мы делим пространство и резонанс с Другим. Утратив это однажды, во взрослой жизни мы стремимся порождать пространства духовной близости — пузыри интимности. Вот же оно, думалось мне: хижины, палубы, склоны и наши круги.
Теперь думаю, что почти наоборот. Пузырь держится на созвучии, и чем меньше в нём различий, тем он прочнее. Наш круг устроен обратным образом: запрет на перекрёстную реплику, чужая позиция в твоих руках, тезис, разобранный на аргумент и метафору, — всё это задумано для того, чтобы Другой не растворился и при этом остался видим и слышен. Слотердайк объясняет, почему нас тянет собираться вместе. Но то, что нам иногда удаётся собрать, — отнюдь не «пузырь Слотердайка», а вещь потруднее: близость, не требующая слияния.
И здесь становится яснее одна из самых амбициозных задач интеллектуальных студий Бродячего: человек становится таковым через других людей. К сожалению, иногда приходится добавлять, что перестаём мы понемногу быть людьми отчасти также из-за отсутствия вокруг человечности. Заметим — человечности, а не согласия.
Пребывание в Бродячем учит и тому, что можно обойтись без стен и крыш, но никак не обойтись без осведомлённости о жизни — и о себе в ней, — черпать которую каждому удаётся из опыта повседневности и из текстов, которые мы выбираем читать, смотреть и слушать. Не окажись чего-то из перечисленного — и на тропах университета становилось неуютно; я это видела не раз и узнавала в этом себя. Бумага, к слову, у нас всё-таки есть, и всегда была: та, на которой записывают наши идеи. Другой бумаге не бывать.
Вот теперь пора вернуться за тем, что когда-то было одолжено мной у Бункера Роя. Связь «диплом — профессионализм» не единственная, поскольку допускает обесценивание практической мудрости. Он призывает не отказывать в звании деятельных, профессионалов тем, кто по-настоящему способен решать насущные задачи сообщества, даже если не умеет ни читать, ни писать. Речь не о снисхождении к неучёным, а совсем о другом: человек проявлен путем своей деятельности, а не бумагами, её удостоверяющими.
Ровно это допустим и о себе. Слушателями Бродячего не становятся по списку пройденных программ, регат и перевалов. Ими становятся — и перестают быть — по труду над собой, по тому усилию, с которым мы курс за курсом, в мимолётно возникающих то здесь, то там на Планете пространствах духовного поиска, учимся гармонично сплетать опыт своей практической мудрости и умение его выражать. Рой снимал требование, предъявляемое извне; нам его никто и не предъявлял; мы предпочитаем оставить то единственное требование, которое и имеет смысл предъявлять к самим себе.
Летом 2026-го мы глядели на абсолютизм, немного руководствуясь идеями Нильса Бора: замечая то учредительный жест — первичное, часто непроизносимое событие, установившее порядок, — то уже установленную форму-порядок, ритуал, закон, церемонию, неписаное правило для и среди своих. Всякий раз, вглядываясь в одно, мы теряли из вида другое, и это оказывалось не досадной помехой, а свойством самого взгляда: то, чем и как мы смотрим, что-то показывает и ровно тем же движением что-то прячет.
Соблазн, разумеется, велик — приложить ту же оптику к себе. Увидев себя бродячими, теряем ли мы из вида себя-других, живущих в городах? И не слишком ли надолго, замечая себя деловыми горожанами, забываем о себе-бродячих?
Однажды курс завершился словами Евгения К., сказавшего, что эти бродячие дни для него — живое напоминание о смене в летнем лагере, беззаботном, беспечном времени свободы и детской радости, вдали от всех и в то же время близко ко всем и к самому себе.
Вот на этих словах моя аналогия и рассыпается — и хорошо, что рассыпается. «Вдали от всех и в то же время близко ко всем и к самому себе» — это ровно то, чего боровская пара не допускает. У Бора два описания исключают друг друга потому, что их разводит устройство прибора. Между бродячим и горожанином никакого прибора нет, и ничто, кроме нашей собственной невнимательности, не мешает быть обоими разом. Значит, мы теряем себя-других не по закону природы, а по недосмотру. А это, в отличие от закона природы, поправимо.
И ещё в его словах есть порядок, который я поначалу пропустила: близко к самому себе — и поэтому ко всем. Не наоборот. Тот, кто себе не близок, ищет в другом продолжение себя, и получается пузырь. Тот, кто себе близок, может позволить другому оставаться Другим. Выходит, близость, не требующая слияния, начинается вовсе не в круге, а немного раньше.
Нам есть чему учиться у Нильса Бора и у тех, у кого учился он, — и первым делом тому, как строго он обходился с границами собственных аналогий.
Поправляется это, кажется, вот каким способом. Слово, однажды расслышанное на гималайской тропе, значит ровно столько, сколько готовности мы ему приносим. Но вот что обнаруживается за восемь лет: приносим мы одну готовность, а уносим другую, побольше, — и возвращаемся уже за тем, что сами же и оставили приумноженным. Противоречия здесь нет, есть спираль: Бродячий ничего не выдаёт тем, кто пришёл ни с чем, но щедро возвращает тем, кто принёс с собой хоть немного. Восемь лет — это и есть история наших возвращений.
Летом 2026-го наш путь по воде выглядел так: Мармарис — Бузукале — Бузбурун — Самиле — Дирсек — Чифтлик — Мармарис. Вышли и вернулись в одну и ту же точку. Другими.
Возвращаемся под небо в стихии почаще или хоть иногда!